Вы всю жизнь посвятили изучению майя, но не постигли главной из их мудростей. Помня о смерти, они побороли свой страх перед ней. Мы же отрицаем смерть, изобретая лекарства, диеты и дыхательные гимнастики, обещающие протянуть наше существование еще хоть на день, словно этот дополнительный вымоленный день мы проживем иначе, не так бездарно и бессмысленно, как все прочие отмерянные нам дни. Но, теша себя иллюзиями бессмертия, мы только усугубляем свой ужас и свою боль в тот день, когда неотвратимость конца становится очевидной.
Люди ностальгируют по прошлому, опасаясь будущего.
В жизни я часто использую одну небольшую хитрость: если мне приходится чего-то сильно хотеть и ожидать, я заранее говорю себе, что ничего у меня не выйдет и все мои чаяния, как обычно, завершатся полным крахом. С одной стороны, это позволяет мне заранее приучить себя к мысли о невозможности воплощения этого желания и при помощи такой прививки смягчить разочарование, если события действительно станут развиваться неблагоприятно. С другой, настраиваясь на неудачу, я как будто пытаюсь заговорить себя от неё; получается своеобразный сглаз наоборот.
Вера — костыль, за который хватается сомневающийся в своём завтрашнем дне. <…> Меня озадачивает то, как государство, семь с лишним десятков лет посвятившее истреблению веры и выкорчевыванию из человеческих душ самой потребности в ней, вдруг принялось креститься и биться лбом об пол с остервенением, которому позавидовали бы самые набожные из старушек. Верит ли оно в свой завтрашний день? Зачем тянется к костылям?
Оливье для любого постсоветского человека — не просто салат, а культурный символ, знак, ассоциативный ряд к которому длиннее кремлёвской стены.
Поразительно, до чего же любому человеку, даже воображаемому, свойствен эгоцентризм.
С верой — как с любовью: либо есть, либо нет.
Ибо в сознании неизбежности конца — спокойствие, а в неизвестности — надежда; неизвестностью же и надеждой и жив человек. И накануне конца мира будет лелеять надежду, потому что таким создан. Расставшийся же с ней обрекает себя заранее.
Что может быть страшнее и мучительнее надежды?
"Рукопись говорит,мир конечен.Человек смертен.Уже в тот день,когда мы появляемся на свет,каждый из нас обречен."
Не обязательно взирать на мир с балкона собора святого Петра, чтобы вершить его судьбы...
Я бы хотел рассказать о моей недавней беседе с одним довольно известным экологом, чьё имя я сейчас называть не стану. У него есть весьма любопытная теория, согласно которой вся Земля, весь мир, так сказать, вся совокупность созданий и материи, является неким сверхсуществом, возможно, тем самым окончательным, физическим воплощением бога, которое люди всегда пытались объять и представить. Сам человек, по этому определению, — как бы один из видов его клеток. А вот человеческая цивилизация — такая своеобразная раковая опухоль на теле этого сверхсущества. Собственно рак — это неожиданное изменение поведения клеток человеческого тела, не правда ли? Они начинают бесконтрольно расти, уничтожать остальные клетки и ткани, рассылать метастазы по всему организму, каждая из которых должна стать новой опухолью, и всё это подчинено примитивной, разрушительной логике экспансии и пожирания. Цивилизация — такое же заболевание, такой же сбой в генетическом коде клетки, который превращает замечательного тихого пещерного человека, абсолютно неопасного для экосферы, в новый вид существа, в зачаток будущей опухоли. Поражённое цивилизацией, человечество начинает бурную деятельность, претерпевая изменения по тем же принципам, по которым развивается раковое заболевание. Непомерный и неконтролируемый рост численности, метастазы эпохи Великих открытий и колонизации, Колумб и Васко да Гама, Афанасий Никитин, на худой конец. Ну и аналогия эта, разумеется, идёт дальше, и применима к индустриализации, глобализации, вырубке лесов Амазонии и Сибири, выбросам двуокиси углерода в атмосферу, исчерпанию запасов ископаемых, сливам токсичных отходов в реки и океаны, взрывам на атомных электростанциях, и прочему. А вот все бедствия и катаклизмы — это просто следствие того, что человечество этот живой сверхорганизм уже почти отравило, и он постепенно умирает. Мизантропическая такая теория, надо признать, но что-то в ней есть, не правда ли?
Что может быть страшнее и мучительнее надежды?
Человеческая память, как морской прибой, стачивает острые углы пережитого: тускнут краски, забываются детали. Выпавшие кусочки мозаики заменяются выдуманными воспоминаниями, чтобы чёрные пятна стёршихся обстоятельств не тревожили нас.
Что поделать, с верой как с любовью: либо есть, либо нет. В призраков - пожалуйста. В волшебные книги - сколько угодно. Но вот с Библией и Евангелием возникали сложности: именно в эту историю верить у меня не получалось, хотя я пару раз честно пробовал. Неубедительно, и все тут.
Приключенческие романы от первого лица именно потому оканчиваются хорошо, что главный герой должен уцелеть, иначе кто же будет их писать?
Воистину, вот коронный сюжет для ночного кошмара: один из встреченных в нём персонажей нагло заявляет вам, что иллюзорны вы, а не он.
Вера — костыль, за который хватается сомневающийся в своем завтрашнем дне.
Вся жизнь человеческая, по сути, есть медленное умирание.
В квартире, обставленной вычурной мебелью восемнадцатого века, компьютер или телевизор просто перегорели бы от стыда за собственное убожество и сиюминутность.
Ведь вся жизнь человеческая, по сути, есть медленное умирание. Умираем даже не мы сами — постепенно увядает окружающий нас мир. В первые годы нашей жизни и он находится в расцвете. В первые годы нашей жизни и он находится в расцвете. (Не потому ли детские воспоминания так ярки?) Нас окружают близкие создания — отец, мать, бабушки, дедушки, за ними приходят друзья из детского сада и школы, расцветает первая любовь. Это и есть краеугольные камни, на которых зиждется маленькая Вселенная каждого из нас. В детстве и юношестве она полностью реальна и осязаема, пока все дорогие нам люди вместе с нами пребывают среди живых. С каждым из них нас связывают мириады тончайших нитей: общие мысли, совместно проведенные каникулы, легкие, кружащие голову романы, протянутая вовремя рука. Сплетаясь воедино воспоминаниями и переживаниями, эти люди и ткут шелковую пряжу нашей действительности, нашего мира, нашей жизни.
Но годы идут, и они — один за другим — покидают нас, обращаются в бесплотных призраков и находят свое последнее прибежище в наших воспоминаниях. Пытаясь заставить родной голос зазвучать хоть на доли секунды в нашей голове, стараясь вернуть из небытия очарование их улыбки, мы можем часами тщетно рассматривать их фотографии. Боль утраты любимого существа нельзя преодолеть, ее притупляет только время.
И с каждой новой смертью наша Вселенная всё больше сдвигается в другое измерение — в плоскость наших фантазий, плоскость нашей памяти. Она уходит в прошлое, мы всё меньше живём сегодняшним днём, и всё больше погружаем себя во вчера, которое нечётко и расплывчато отпечаталось в нашем сознании.
Первыми уходят бабушки, дедушки, погибает собака, которая была с нами рядом, пока мы подрастали — и вместе с ними умирает наше детство. Их смерть — это рубеж: после неё начинается так называемая зрелость.
Потом приходит черёд родителей; когда и они нас покинут, это будет означать, что взрослая жизнь окончена, и мы замерли на пороге старости. И вот умирает кто-то из давно поседевших школьных друзей или беззубо, но с прежним задором улыбавшихся нам товарищей по университету; наконец, муж или жена.
Это последний знак: пора готовиться и нам. Потому что весь наш мир, словно гибнущий огромный океанский лайнер, погружается в пучину прошлого. Темные воды по капле заполнят каюты воспоминаний, заселенные образами коллег, армейских сослуживцев, фантомами отцов и братьев, матерей и сестер… Хлынут в роскошные банкетные залы, где мы отмечали свои маленькие триумфы: успешно сданные школьные экзамены, выстраданное поступление в университет, любовные победы, свадьбы и рождения детей, годами ожидаемые повышения по работе. Затопят и трюмы, куда свалены гнить черные часы нашей жизни: мы хотели бы задраить их наглухо, но память зияет щелями, края которых никогда не сойдутся.
[…]
…Когда волны забвения доберутся до капитанского мостика и лизнут наши ноги, надо будет только с достоинством отдать в последний раз честь и молча закрыть глаза. И тогда мы в свою очередь станем тем рубежом, который обозначит конец детства для наших внуков и начало старости для наших детей.
Что с того, что я смертен? Линия становится отрезком, если ограничить ее двумя точками. Пока нет второй точки, это луч, уходящий из мига рождения в бесконечность. Я не желаю знать, когда умру! И пока я не знаю, когда настанет мой час, я вечен!