Двое сотских – один чернобородый, коренастый, на необыкновенно коротких ножках, так что если взглянуть на него сзади, то кажется, что у него ноги начинаются гораздо ниже, чем у всех людей; другой длинный, худой и прямой, как палка, с жидкой бороденкой темно-рыжего цвета – конвоируют в уездный город бродягу, не помнящего родства. Первый идет вразвалку, глядит по сторонам, жует то соломинку, то свой рукав, хлопает себя по бедрам и мурлычет, вообще имеет вид беспечный и легкомысленный; другой же, несмотря на свое тощее лицо и узкие плечи, выглядит солидным, серьезным и основательным, складом и выражением всей своей фигуры походит на старообрядческих попов или тех воинов, каких пишут на старинных образах; ему «за мудрость бог лба прибавил», то есть он плешив, что еще больше увеличивает помянутое сходство. Первого зовут Андрей Птаха, второго – Никандр Сапожников.
В осеннюю тишину, когда холодный, суровый туман с земли ложится на душу, когда он тюремною стеною стоит перед глазами и свидетельствует человеку об ограниченности его воли, сладко бывает думать о широких, быстрых реках с привольными, крутыми берегами, о непроходимых лесах, безграничных степях. Медленно и покойно рисует воображение, как ранним утром, когда с неба ещё не сошел румянец зари, по безлюдному, крутому берегу маленьким пятном пробирается человек; вековые мачтовые сосны, громоздящиеся террасами по обе стороны потока, сурово глядят на вольного человека и угрюмо ворчат; корни, громадные камни и колючий кустарник заграждают ему путь, но он силён плотью и бодр духом, не боится ни сосен, ни камней, ни своего одиночества, ни раскатистого эха, повторяющего каждый его шаг.
...теснятся картины ясные, отчетливые и более страшные, чем пространство. Перед ним живо вырастают судебная волокита, пересыльные и каторжные тюрьмы, арестантские барки, томительные остановки на пути, студеные зимы, болезни, смерти товарищей...
Мелькнет белый угловатый булыжник, буерак или охапка сена, оброненная
проезжим, блеснет большая мутная лужа, а то вдруг неожиданно впереди
покажется тень с неопределенными очертаниями; чем ближе к ней, тем она
меньше и темнее, еще ближе - и перед путниками вырастает погнувшийся
верстовой столб с потертой цифрой или же жалкая березка, мокра, голая, как
придорожный нищий. Березка пролепечет что-то остатками своих желтых листьев,
один листок сорвется и лениво полетит к земле... А там опять туман, грязь,
бурая трава по краям дороги. На траве виснут тусклые, недобрые слезы. Это не
те слезы тихой радости, каким плачет земля, встречая и провожая летнее
солнце, и какими поит она на заре перепелов, дергачей и стройных,
длинноносых кроншнепов! Ноги путников вязнут в тяжелой, липкой грязи. Каждый
шаг стоит напряжения.
Андрей Птаха несколько возбужден. Он оглядывает бродягу и силится
понять, как это живой, трезвый человек может не помнить своего имени.
- Да ты православный?- спрашивает он.
- Православный,- кротко отвечает бродяга.
- Гм!.. стало быть, тебя крестили?
- А то как же? Я не турок. И в церковь я хожу, и говею, и скоромного не
кушаю, когда не велено. Леригию я исполняю в точности...
- Ну, так как же тебя звать?
- А зови, как хочешь, парень.
- Бог тебя знает, как об тебе понимать надо,- продолжает приставать
Птаха.- Мужик - не мужик, барин - не барин, а так, словно середка какая...
Намеднись в пруде я решета мыл и поймал такую вот, с палец, гадючку с
зебрами и хвостом. Спервоначалу думал, что оно рыба, потом гляжу - чтоб ты
издохла!- лапки есть. Не то она рыбина, не то черт его разберет, что оно
такое... Так вот и ты... Какого ты звания?
-- У другого какого человека только и есть удовольствия , то водка и горлобесие, а я, коли время есть, сяду в уголке и читаю книжечку. Читаю и все плачу, плачу...
- Чего же ты плачешь?
- Пишут жалостно! За иную книжечку пятачок дашь, а плачешь и стенаешь
до чрезвычайности.
— Они благочестивые были, но кто их знает, чужая душа — дремучий лес!