Люди хотели делать невозможное дело: будучи злы, исправлять зло
Люди, как реки: вода во всех одинакая и везде одна и та же, но каждая река бывает то узкая, то быстрая, то широкая, то тихая, то чистая, то холодная, то мутная, то теплая. Так и люди. Каждый человек носит в себе зачатки всех свойств людских и иногда проявляет одни, иногда другие и бывает часто совсем непохож на себя, оставаясь все между тем одним и самим собою.
Два года не писал дневника и думал, что никогда уже не вернусь к этому ребячеству. А это было не ребячество, а беседа с собой, с тем истинным, божественным собой, которое живет в каждом человеке. Всё время этот Я спал, и мне не с кем было беседовать.
Худшее, что можно сделать, - это пытаться убежать от темноты. Вот тогда действительно становится страшно.
Мы живем во времена, когда демократия почти повсеместно сдает свои позиции, третьей частью всего мира управляют супермены, свободу забалтывают лощеные профессора, а пацифисты потворствуют антисемитизму. И тем не менее повсюду, где-то на глубине, рядовой человек упрямо остается верен убеждениям, почерпнутым из христианской культуры.
По отношению к правительству я не испытываю ни малейших угрызений совести и, если возможно, буду избегать уплаты налогов. Но за Англию, если понадобится, в любой момент готов отдать жизнь. По части налогов патриотов не существует.
То есть не обязательно ты творишь грех – бывает, грех как-то сам случается с тобой. Не стану утверждать, что мысль сверкнула абсолютной новизной под свист директорской плетки: по-видимому, проблески мелькали еще в домашней обстановке, в очень раннем и недостаточно счастливом детстве. Так или эдак, сделан был важнейший вывод из детской практики: живу я в мире, где быть правильным, хорошим при всем старании не получится. Двойная порка стала поворотом, за которым четко предстал суровый климат территорий, куда меня закинуло. Жизнь оказалась страшнее, сам я – хуже, чем мне мерещилось. И я сидел на краешке стула, хныча, раскиснув до предела, окрики Самбо не могли меня поднять. Никогда прежде мне не доводилось почувствовать себя столь виноватым, слабым и убогим.
Даже бунтующий ребенок признает моральный кодекс, представленный ему старшими. С восьмилетнего возраста, если не раньше, сознание грешности всегда витало рядом. Попытки выказать бесчувственное непокорство тонкой пленкой прикрывали бездну смятения и стыда. Сквозь все детские годы я пронес убеждение в том, что плох, что даром трачу время, гублю свои способности, что чудовищно туп, злобен, неблагодарен – и беспросветно, ибо жить мне довелось под властью уставов абсолютных, как закон всемирного тяготения, но с личной невозможностью им соответствовать.
Не говоря о главных тяготах, любопытна степень бытовой скудости и запущенности, повсеместно присущих тогдашним дорогим частным школам. Почти как во времена Теккерея считалось нормальным, что маленький ученик это жалкий сопливец – лицо чумазое, руки потрескались, ногти обгрызены, в кармане жуткая мокрая мерзость (бывший носовой платок) и зад частенько синий от побоев.
Пишущему о своем детстве следует остерегаться преувеличений и жалости к себе.