С той поры, как жизнь его начала клониться к закату и ему уже нельзя было словно от пустой причуды отмахнуться от присущего художнику страха не успеть, от тревоги, что часы остановятся, прежде чем он совершит ему назначенное и отдаст всего себя, внешнее его бытие едва ли не всецело ограничилось прекрасным городом, ставшим его родиной, да незатейливым жильем, которое он себе выстроил в горах и где проводил все дождливое лето.
Для того чтобы значительное произведение тотчас же оказывало свое воздействие вглубь и вширь, должно существовать тайное сродство, более того, сходство между личной судьбой автора и судьбой его поколения.
Ашенбах как-то обмолвился в одном из проходных мест романа, что почти все великое утверждает себя как некое «вопреки» — вопреки горю и муке, вопреки бедности, заброшенности, телесным немощам, страсти и тысячам препятствий.
Усталый, но в то же время возбужденный, он развлекал себя во время скучной трапезы абстрактными, более того, трансцендентными размышлениями; думал о том, что закономерное должно вступить в таинственную связь с индивидуальным, дабы возникла человеческая красота, отсюда он перешел к общим проблемам формы и искусства и решил наконец, что его мысли и находки напоминают смутные и счастливые озарения во сне, наяву оказывающиеся пустейшими и ни на что не пригодными.
И тут, лукавый ухаживатель, он высказал острую мысль: любящий-де ближе к божеству, чем любимый, ибо из этих двоих только в нем живет бог, — претонкую мысль, самую насмешливую из всех когда-либо приходивших на ум человеку, мысль, от которой взялось начало всего лукавства, всего тайного сладострастия, любовной тоски.
Хорошо, конечно, что мир знает только прекрасное произведение, но не его истоки, не то, как оно возникло; ибо знание истоков, вспоивших вдохновение художника, нередко могло бы смутить людей, напугать их и тем самым уничтожить воздействие прекрасного произведения.
Ибо человек любит и уважает другого, покуда не может судить о нем, и любовная тоска — следствие недостаточного знания.