Эти съемки – тоже крючок. Для других – ерунда, блажь, но для нее – стимул жить. Пусть это эгоизм, но она хочет жить. Жить, а не создавать видимость. Очень хочет…
Илья все-таки умел себя подать, преподнести, когда требовалось, мог быть интересным собеседником. Он был плохим любовником, не самым достойным человеком, неидеальным мужчиной, но она могла с ним жить. Федор был настоящим, добрым, участливым, но Снежана не смогла бы с ним прожить и двух дней под одной крышей. По Федору она скучала, но хотела вернуть Илью, хотела, чтобы все было, как раньше. Или просто боялась начинать новую жизнь из страха потерять старую? Ей уже не двадцать, и накопилось многое, то, чего надо опасаться, о чем задумываться, от чего раздражаться и чего не прощать. В конце концов, она просто не знала, как это делать – начинать все заново. И не было ни книг, ни подруг, которые бы ей подсказали.
Жизнь, она такая, злопамятная. Все запоминает и ничего не прощает. Один раз позволите себе плыть по течению, так вас и унесет, а вы не заметите. Гребите, выгребайте, барахтайтесь, только не давайте себя унести. Нельзя! Я вам запрещаю! Категорически! Не хотите слушать меня как женщину, послушайте как начальницу. Живите! Делайте, что хотите, только прекратите рыдать!
Слухи о ней распространялись по ветру, воздушно-капельным путем...
Разумеется, никаких планов, никаких видов на будущее у меня нет, в будущее я не могу направляться, только рушиться головой вниз, только падать, споткнувшись, или катиться в будущее кубарем, это я могу, а лучше всего я умею просто лежать на месте. Но уж планов и видов на будущее у меня точно никаких, когда мне хорошо, я всецело преисполнен настоящим, когда мне плохо, я настоящее проклинаю, а уж будущее и подавно!
Я замучил Тебя своим упрямством? Но чем же еще, как не упрямством, способен упрямец убедить себя в том, что ему и вправду досталось невероятное, небом дарованное, одним прекрасным августовским вечером явленное ему счастье?
...когда вечером лег, из-за собственной усталости на какое-то время впал в такое отчаяние, что в полусне молился, пусть мне дадут в руки все устои мира, уж я бы их встряхнул! Ох ты, господи! Ах, любимая…
Нет, медицинским светилам я не верю; я вообще верю врачам, только когда они признаются, что ничего не смыслят, а кроме того я их просто ненавижу.
Безмерно опасаясь испортить Тебе воскресенье, тем не менее высылаю Тебе свою последнюю фотографию, причем сразу в трех экземплярах, потому что, как мне показалась, в размноженном виде она несколько теряет в страхолюдности. Не знаю, что с собой поделать, эта вспышка придает мне вид совершенно очумелый, лицо перекошено, глаза выпучены и косят. Не пугайся, любимая, я выгляжу совсем не так, эта карточка не в счет, не вздумай носить ее с собой, вскоре я пришлю другую. В жизни я по крайней мере вдвое красивей, чем на этом снимке. Если, впрочем, Тебе и этого покажется мало, тогда дела мои плохи. Как мне тогда быть? А вообще-то одна вполне похожая моя фотография у Тебя есть; как я запечатлен в своей маленькой книжонке, так я на самом деле и выгляжу, или, по крайней мере, выглядел недавно. И таким, хочешь Ты того или нет, я Тебе принадлежу.
...постичь то, чего в тебе самой нет, тебе не дано. Никому не дано. Мне одному жить со всеми своими тревогами и страхами, извивающимися в душе, точно змеи, мне одному не отрывать от них глаз, мне одному знать, что там с ними и как. Ты узнаешь о них только от меня, из моих писем, и все, что тебя достигает, все, что до тебя доходит, по степени ужаса, неотвязности, грандиозности и неодолимости достигает тебя в ослабленном виде и имеет к действительности отношение куда более отдаленное, чем написанное мною отдаленно от действительности безмерно и необозримо.