Но в своем процессе против Европы Сартр сказал о том, что представляют собой эти ценности: «…наши дорогие ценности теряют свои крылья; посмотреть на них вблизи — и не найдется ни одной, которая не была бы запятнана кровью»; запятнанные ценности — уже не ценности; дух процесса — это сведение всего к морали; это абсолютный нигилизм по отношению ко всему, что являют собой труд, искусство, творчество.
Одна из азбучных ситуаций перехода к взрослому возрасту, один из первых конфликтов с родителями — это притязание на отдельный ящик для своих писем, своих записных книжек, притязание на ящик, запирающийся на ключ; мы входим во взрослый возраст, бунтуя от стыда.
Акустическое выражение экстаза стало повседневным фоном нашей скуки.
Всю свою жизнь я глубоко, яростно ненавижу тех, кто хочет найти в произведении искусства позицию (политическую, философскую, религиозную и т. д.), вместо того чтобы искать в нем намерение познать, понять, уловить тот или иной момент реальности.
Высшей властью для каждого переводчика должен быть индивидуальный стиль автора.
Человек жаждет вечности, но может получить лишь ее эрзац: мгновение экстаза.
Воспоминание — это одна из форм забвения.
Очень короткий (две страницы) рассказ Хемингуэя «Читательница пишет» разделен на три части: 1) короткий абзац, где описана женщина, пишущая письмо, «не прерываясь, не зачеркивая, не переписывая ни единого слова»; 2) само письмо, в котором женщина говорит о венерической болезни своего мужа; 3) внутренний монолог, следующий за этим, который я и воспроизвожу:
«Может быть, он мне скажет, что нужно делать, – подумала она. Может быть, он мне это скажет? На фотографии в газете у него очень ученый и умный вид. Каждый день он говорит людям, что нужно делать. Он наверняка будет знать. Я сделаю все, что потребуется. Все-таки это тянется уже так долго… так долго. И вправду долго. Господи, до чего долго. Я прекрасно знаю, что он должен был пойти туда, куда его посылали, но я не знаю, почему он должен был подхватить это. О Господи, я бы так хотела, чтобы он это не подхватил. Мне наплевать на то, как он это подхватил. Господи на небесах, я так хотела бы, чтобы он это не подхватил. Он вправду не должен был. Не знаю, что делать. Если бы только он не подхватил эту болезнь. Я вправду не знаю, для чего нужно было, чтобы он заболел».
Околдовывающая мелодия этого отрывка целиком построена на повторах. Они не являются приемом (как рифма в поэзии), но уходят корнями в повседневный разговорный язык, в самый неотесанный язык.
И я добавляю: этот короткий рассказ, как мне кажется, представляет в истории прозы совсем особый случай, где главное — музыкальный замысел: без этой мелодии текст потерял бы весь свой смысл.
Но вопрос не в том, нужно или не нужно копировать жизнь. Вопрос в том, должен ли музыкант допускать существование звукового мира вне музыки и изучать его.
Черт возьми! Что знал Ансерме, самый верный друг, о скудости сердца Стравинского? Что знал самый преданный друг о его способности любить? Откуда черпал он уверенность, что по этическим соображениям сердце превосходит мозг? Разве низкие поступки не совершаются как при участии сердца, так и без оного? Разве фанатики, чьи руки запятнаны кровью, не могут похваляться своей великой эмоциональной деятельностью? Покончим ли мы когда-нибудь с этой идиотской инквизицией чувст, с этим террором сердца?