Да у меня в Москве каждый приказчик вдвое лучше живет, чем я в Париже жил. Утром проснешься, звонишь, звонишь, чтоб к тебе прислужающий явился, — когда-то еще он явится! Самоваров нет, квасу нет, бани нет, о ботвинье и не слыхали. Собачья жизнь, да и что ты хочешь! Напился ихнего паршивого кофею поутру — беги на выставку. Бродишь, бродишь, ломаешь, ломаешь ноги — обедать в трактир, а не домой. Сидишь в ихнем трактире и думаешь: «Батюшки! Не накормили бы лягушкой…» Поешь — сон тебя так и клонит. Тут бы прилечь да всхрапнуть, как православному человеку подобает, а ты опять бежишь, бежишь неизвестно куда, в какие-то театры…
Выпить в праздник можно. Отчего не выпить? Можно и захмелеть, но надо честно, благообразно, с молитвой и помнить о благородстве чувств. Даже и ссору я допускаю, но запивать, пропивать сапоги и одежду — это уже совсем мараль.
– Да уж само собой, не нашим рязанским олухам чета! А только, Глаша, ты вот что… Не зови меня теперь Николаем Иванычем, а просто мусье Николя… Париж… ничего не поделаешь. Въехали в такой знаменитый французский город, так надо и самим французиться. С волками жить – по-волчьи выть. Все по-французски. Я даже думаю, потом в каком-нибудь ресторане на французский манер лягушку съесть.
- Батюшки! Да это совсем по-русски! С хорошей закуской… - умилялся Николай Иванович. - Даже и водка московская. Уж как хочешь, Глаша, а и ты должна рюмочку водки выпить.
- Ну вот, с какой это стати, если я ее никогда не пью, - отвечала Глафира Семеновна.
- Чтобы за границей честь русской водке отдать. Какая же иначе ты после этого патриотка будешь!
- Нет, нет. Пей уж ты один.
- Да я-то уж, конечно, выпью. Наша родная, русская, православная, - говорил Николай Иванович, улыбаясь на бутылку, даже погладил рукой бутылку, налил из нее себе водки в рюмку и выпил с полнейшим умилением.
Пить-умереть и не пить - умереть, так уж лучше пить...
Невзирая на дождь, Николай Иванович отворил окно и, высунувшись из него, с нетерпением смотрел по направлению к русской границе. Вдруг какой-то рабочий громко выругался по-русски, упомянув крепкое слово. Николай Иванович вздрогнул.
- Глаша! Русские уже! Русские мужики! По-русски ругаются, - воскликнул он и торжественно прибавил:
- Здесь русский дух, здесь Русью пахнет.
Просто-напросто немец к нам едет на легкую работу. Здесь он гряды копает, а у нас приедет — сейчас ему место управляющего в имении… Здесь бандурист какой-нибудь по трактирам за пятаки да за гривенники играет, а к нам приедет — настройщик; и сейчас ему по полтора рубля за настройку фортепиан платят.
Николай Иванович сидел с женой в купе и твердил:
— Кенигсберг, Кенигсберг… Наделал он нам переполоху! В гроб лягу, а не забуду этого города, чтоб ему ни дна ни покрышки! И наверное, жидовский город.
— Почему ты так думаешь? — спросила жена.
— Да вот, собственно, из-за «берга». Все жиды — «берги»: Розенберги, Тугенберги, Ейзенберги, Таненберги. Удивительно, что я прежде про этот заграничный город ничего не слыхал. Новый какой, что ли?
— Селянка, — повторил Николай Иванович. — Сборная селянка… Капуста, ветчина, почки, дичина там всякая. Нихт ферштейн? Ничего не понимает. Глаша! Ну, как отварной поросенок под хреном? Спроси хотя поросенка.
Жена задумалась.
— Неужто и этого не знаешь?
— Постой… Знаю… Свинья — швайн. А вот поросенок-то…
— Ребеночка от швайн хабензи? — спрашивал Николай Иванович кельнера.
— Швайнбратен? О! Я… — отвечал кельнер.
— Да не брата нам надо, а дитю от швайн.
— Дитя по-немецки — кинд, — вмешалась жена. — Постой, я спрошу. Швайнкинд хабензи? — задала она вопрос кельнеру.
— Постой, постой… Только швайнкинд отварной, холодный…
— Кальт, — прибавила жена.
— Да, со сметаной и с хреном. Хабензи?
— Nein, mein Herr, — отвечал кельнер, еле удерживая смех.
— Послушайте… Как вас? Мы вот все сомневаемся, Берлин ли это?
— Берлин, Берлин. Вот теперь мы едем по знаменитая улица Unter den Linden, Под Липами, — отвечал швейцар.
— Что ж тут знаменитого, что она под липами? У нас, брат, в Петербурге этих самых лип на бульварах хоть отбавляй, но мы знаменитыми их не считаем.